Глаза его сделались еще более дерзкими, совсем наглыми, и он спросил жестко, в упор:

— Что такое зондербехандлюнг — вам известно?

— Нет, не известно, — все тверже веря Лазареву и удивляясь этой вере, сказал Иван Егорович, — это кто такой?

— Не кто, а что; это «специальная обработка», «слом воли», это когда они решают не убить, а переломить. Убить — просто, а показать всем заключенным, что они переломили, покорили, — труднее. Например, карцер на сорок два дня с питанием один раз в трое суток. Без света, в темноте. Это не кто, это что, — повторил он, — это такое «что», которое очень надолго человек запоминает. Это забыть никогда нельзя, как их крики нельзя забыть…

И визгливым фальцетом, наверное очень похожим на то, что он слышал не раз, Саша Лазарев закричал так громко и холодно-яростно, что Иван Егорович при всей его выдержке даже слегка вздрогнул.

— Ахтунг! Мютцен аб! Штильгештанден! Фюнфцен пайче Вайтер! Цвай ур кникништейн!

— Ладно! Будет! Все равно не понимаю, — сказал Локотков.

— Не понимаете? Не не понимаете, а не верите, — вдруг, видимо ужасно устав, произнес Лазарев. — Кто это выдержал, тому не верить нельзя. Это про шапки долой и что стоять смирно. Про плети и про штрафной спорт. Э, да что…

Молчали долго.

— Утомился? — спросил наконец Локотков. — Может, завтра продолжим?

— Зачем еще завтра жилы тянуть? Давайте сегодня, — с тяжелым вздохом сказал бывший лейтенант. — Мне знать надо, на каком я свете…

— Ладно, сегодня так сегодня, — миролюбиво согласился Иван Егорович. — Объясни, почему фрицы всех добивали, а тебя ранили и не добили. Чем ты такой особенный?

Лазарев внезапно встал.

— Тогда не надо никакого разговора, — быстро и спокойно сказал он. — Если не верите, расстреливайте сразу. Я и жил-то только в надежде, что искуплю, что отомщу, а тут, конечно, никто не верит и не поверит…

Он даже и к ступенькам шагнул, но Локотков на него прикрикнул:

— Тебя я отпустил, что ли? Где находишься? Сядь на место и сиди. Он, видишь, нервный, а мы на курорте проживаем. Вопрос: почему они всех добивали, а тебя не добили? И отвечай на поставленный вопрос.

— Я давеча уже докладывал: сломать хотели. И другим демонстрацию сделать — видите, каких мы зубастых обламываем. Так я рассуждаю.

— Может, завербовали тебя, Лазарев, сразу?

— Небогатый вопрос, — тяжело взглянув на Локоткова, ответил Саша. — Не пойму, для чего.

Иван Егорович и сам понял, что вопрос «небогатый», да он как-то сам собой, по привычке выскочил. А бывший лейтенант, словно заметив мгновенное смущение Локоткова, зевнул и вновь поднялся.

— Пойду я, — сказал он. — Картина для меня ясная!

— А ты не нахальничай, — сурово приказал Иван Егорович. — Вопрос, видишь, ему не подошел. Я чекист, а ты пока что, на данное еще время, — подчеркнул он твердо, — изменник Родины. Ясно? Понятно тебе? И пока я не разберусь согласно моей совести, мы с тобой, Лазарев, закуривать не станем.

При этом он совершенно не помнил, что табаку у него нет даже на одну завертку.

— Ладно, — согласился Лазарев, — вы извините. Опять мне красивости все представлялись: как приду сюда и меня встретят поздравлениями, что столько народу благополучно вернул Родине. Между прочим, товарищ начальник, покормить бы их не мешало, народ отощал очень.

— А ты давно их видел?

— Порядочно.

— Почему же думаешь, что не кормлены?

Лазарев несколько смутился.

«Нахальный, — уважительно подумал Иван Егорович, — нисколько свое достоинство не принижает. Злой, а не боится. Может, он и есть этот главный для меня человек?»

Мысль была такой неожиданной, что Локотков даже несколько оробел, не сболтнул ли он ее вслух. Но видимо, не сболтнул, потому что Лазарев возился со своим ботинком.

— Чего там копаешь? — спросил Иван Егорович.

— Товар принес, — сказал Саша.

— Какой еще такой товар?

На стол перед Иваном Егоровичем он положил большую ладанку из тонкой медицинской клеенки. Локотков подал Саше ножик и с радостью подумал, что стена, которая всегда стоит между подследственным и следователем, шаткая и что с каждой минутой их собеседования она все более и более разрушается.

Лазарев в это время протянул ему листки папиросной бумаги.

— Тут что? — отлично догадываясь по первому взгляду, «что тут», осведомился Иван Егорович.

— Всего понемногу, — стараясь поскромнее подать свою, действительно исключительную по мастерству и точности изображения работу, ответил Лазарев. — Все тут имеется. Где бывал — заносил разведданные.

— Расшифруй! — велел Локотков.

— Это проще всего, — сказал Саша, — сейчас мы вам всю картину в цветах и красках исполним…

И он пошел расписывать от Псковского озера на Валгу, от Печоры до Острова, оттуда на Невель, к Дну и Порхову.

— Эдак закружишься, — сказал Иван Егорович, — давай по порядку.

— А я по порядку как раз именно и запутаюсь, — ответил Лазарев. — У меня свой порядок, по мере того, как нашу роту фрицы гоняли. И вы меня не сбивайте, я и так свой мозговой аппарат перегрузил слишком…

Локотков принялся записывать. Данные Лазарева были и интересными, и иногда совсем неожиданными. Рассказывал бывший лейтенант действительно «в цветах и красках»; с каждым часом беседы Локоткову становилось все яснее, что глаз у его собеседника точный, словно учили его не на пехотинца, а на доброго разведчика. В уме он сопоставлял собственные сведения с лазаревскими и понимал, что парень ничего не врет, но лишь уточняет и порой сообщает неожиданные новости.

Часам к четырем ночи, когда оба они совсем извелись от усталости и Локотков убедился в том, что Лазарев нигде не подсунул ему дезинформацию, Иван Егорович подвел беседу к своему коньку — к школе в Печках, к Вафеншуле. Как бы мимоходом повернул он беседу на разведывательно-диверсионную школу.

— Кого здесь знаешь? — спросил Иван Егорович. — Кого можешь назвать из заброшенных фашистами на нашу территорию?

— Заброшен сюда, предполагаю, мой самый большой дружок — Купейко. Он имел планы, большие даже планы, рассчитывал, что сбросят его на нашу территорию в апреле.

— Сын фабриканта ваш Купейко?

— Сын… фабриканта? — с удивлением переспросил Лазарев. — А вы…

— Здесь я вопросы задаю! — обрезал своего собеседника Локотков. — Лично я. Понятно?

— Так точно, — все еще удивляясь, проговорил бывший лейтенант, — понятно.

Он немного помолчал, свыкаясь с мыслью, что мужиковатый его собеседник знает до чрезвычайности много. Но Локотков смотрел выжидательно, хоть и без особого любопытства, и Лазарев продолжал.

— Я тоже в эту школу имел намерение завербоваться, — продолжал он, но меня туда не взяли из-за ног. А Купейко мой шибко пошел, он радист мозговитый, вообще к технике у него склонности от природы, если бы не война, наверное, в ученые бы подался. Еще в лагере располагал после школы выброситься в советский тыл и, сдавшись, большую радиоигру сделать — принять на свою пресвятую троицу десант — в подарок нашему командованию…

— Уточните, какому «нашему» командованию? — жестко одернул Лазарева Локотков.

Лазарев мучительно порозовел.

— Нашему — советскому, — сказал он не сразу.

— Продолжайте показания.

— Продолжаю. Купейко совсем слабый был в лагере, боялись мы, что не выдержать ему ихнее испытание. На помоях, которыми нас кормили, он бы и не выдержал. Так мы половину своих пайков ему десять дней отдавали. Чтобы от всех нас один человек пользу принес.

— Вопрос: доверяли ему?

— Доверяли.

— Вопрос: обежал ваш Купейко плац?

Опять Саша Лазарев уставился на Локоткова: и про плац знает! Сам, что ли, там был?

— Отвечайте: обежал плац?

— Плохо обежал. Упал два раза. Но автобиографию мы сделали для него сильную, никуда не денешься. Мои были лично зафиксированы фантазии, вот это, как вы сказали, сын фабриканта. А на самом деле этот самый фабрикант знаменитый был карусельщик в Харькове на заводе.